Игра в бисер - Страница 55


К оглавлению

55

– В Касталии его тоже мало кто знает, вероятно, никто, кроме меня и двух моих друзей. Некоторое время для своих сугубо частных целей я занимался изучением восемнадцатого столетия и пиетизма, тогда-то я и натолкнулся на двух швабских богословов, вызвавших мое великое удивление и даже преклонение, и из них именно Бенгель показался мне тогда идеалом педагога и наставника молодежи. Я так увлекся этим человеком, что даже попросил переснять из старинной книги его портрет, и он долго украшал мой письменный стол. Отец Иаков все еще улыбался.

– В таком случае наша встреча произошла под необыкновенным знаком, – сказал он. – Поражает уже одно то, что оба мы натолкнулись на этого всеми забытого человека. Однако, пожалуй, вызывает еще большее удивление, каким образом этому швабскому протестанту удалось почти одновременно оказать свое влияние на бенидиктинского монаха и мастера Игры из Касталии. Между прочим, я представляю себе вашу Игру как некое искусство, нуждающееся в богатом воображении, и потому весьма удивлен, что столь трезво мыслящий человек, как Бенгель, мог привлечь ваше внимание.

Теперь и Кнехт рассмеялся.

– Ну что ж, стоит вам только вспомнить многолетнее изучение Бенгелем Откровения Иоанна Богослова и его систему толкования пророчеств этой книги, как вы согласитесь, что нашему другу не было чуждо и то, что противоположно трезвости.

– Согласен, – весело подтвердил отец Иаков. – Ну, а как же вы объясните подобное противоречие?

– Если вы позволите мне ответить шуткой, то я сказал бы: Бенгель, сам того не сознавая, страстно искал и жаждал обрести одно – Игру в бисер. Я причисляю его к тайным предтечам и праотцам нашей Игры.

Отец Иаков, вновь став серьезным, осторожно проговорил:

– Несколько смело включать именно Бенгеля в родословную вашей Игры. Чем вы докажете вашу мысль?

– Я, разумеется, пошутил, но шутка эта такова, что можно и настоять на ней. Еще в свои молодые годы, еще до того, как он занялся Библией, Бенгель поведал одному из своих друзей о плане энциклопедического труда, где все отрасли знаний, известные в некоем его время, были соразмерно и наглядно сведены под одним углом зрения в определенный бы порядок. А это и есть как раз то, что делает наша Игра.

– Но ведь это та самая идея энциклопедии, с которой носился весь весемнадцатый век! – воскликнул отец Иаков.

– Именно она, – ответил Кнехт. – Но Бенгель стремился не только, так сказать, к синоптической рядоположености всех областей знания и исследований, но и к сопряжению их внутренней сущности, к некоему органическому порядку. Он был на пути к поискам общего знаменателя, а это одна из основных мыслей Игры. Скажу более: окажись у Бенгеля под рукой что-нибудь похожее на систему нашей Игры, он, возможно, и избежал бы своей крупнейшей ошибки с пересчетом пророческих чисел и возвещением Антихристова пришествия и тысячелетнего царства. Бенгель ведь так и не сумел вполне обрести желанное общее направление для приложения своих многочисленных дарований. Вот почему его математический талант в сочетании с его прозорливостью как филолога и породил то смешение точности и фантастики, каким является его «Система времен», которой он посвятил не один год своей жизни.

– Хорошо, что вы не историк, – заметил Иаков, – у вас поистине большая склонность к фантазиям. Однако я понял, что вы имеете в виду; педант я только в своей узкой специальности. Беседа оказалась плодотворной, стала неким узнаванием друг друга, рождением чего-то похожего на дружбу. Ученому-бенедиктинцу представлялось не случайным или, по крайней мере, исключительным случаем то обстоятельство, что оба они – он в своем бенедиктинском мире, а молодой человек в своем касталийском – сделали эту находку, открыв бедного монастырского учителя из Вюртемберга, одновременно мягкосердечного и необыкновенно стойкого, мечтательного и трезво мыслящего человека; что-то, должно быть, связывало их обоих, раз на них подействовал один и тот же неприметный магнит. И действительно, с того вечера, начавшегося сонатой Перселла, это «что-то», эта связь сделалась явью. Отец Иаков наслаждался общением с таким развитым и в то же время таким открытым для всего нового юным умом, подобная радость не часто выпадала на его долю; а Кнехт смотрел на беседы с историком, на учение, у него начавшееся, как на новую ступень к «пробуждению», каковым он считал всю свою жизнь. Одним словом, благодаря отцу Иакову он приобщился к исторической науке, познал закономерности и противоречия изучения истории и исторических трудов, а в последующие годы, сверх того, научился смотреть на современность и на собственную жизнь как на историческую реальность.

Беседы их порой разрастались до подлинных диспутов, атак и самооправданий; притом нападающей стороной поначалу чаще бывал отец Иаков. Чем больше ему раскрывалось умонастроение юного друга, тем больше он сожалел о том, что столь многообещающий молодой человек не прошел школы религиозного воспитания, а получил лишь мнимое воспитание в атмосфере интеллектуально-эстетической духовности. Все, что он порицал в образе мыслей Кнехта, он приписывал именно этим «новшествам» касталийского духа, его полному отрыву от действительности, его склонности к игре в абстракцию. А в тех случаях, когда он с удивлением обнаруживал у Кнехта взгляды и суждения, близкие к своим, он праздновал победу здорового начала в душе юного друга над касталийским воспитанием. Иозеф весьма спокойно воспринимал критику касталийских порядков, а в случаях, когда отец Иаков, увлеченный своим темпераментом, заходил чересчур далеко, он хладнокровно отражал его нападки. Кстати, среди уничижительных выпадов старого ученого против Касталии бывали и такие, с которыми Иозефу приходилось отчасти соглашаться, и в одном случае он за время пребывания в Мариафельсе полностью переменил свое мнение. Речь идет об отношении касталийской мысли к всемирной истории, о том, что отец Иаков называл «полным отсутствием исторического чувства». Обычно он говорил: «Вы, математики и lusores, выдумали себе на потребу какую-то дистиллированную историю, состоящую только из истории искусства; ваша история бескровна, лишена всякой реальности: вы превосходно разбираетесь в этапах упадка латинского синтаксиса во втором или в третьем веках нашей эры и никакого понятия не имеете об Александре, Цезаре или Иисусе Христе. Вы обращаетесь со всемирной историей, как математики с математикой, в которой существуют только теоремы и формулы, но нет никакой реальной действительности, нет добра и зла, нет времени, нет ни прошлого, ни будущего, а есть только вечное, плоское математическое настоящее».

55